Даже после того, как в 1942 г. философ Карл Гемпель опубликовал свой очерк «Функции общих законов в истории»,4 большинством философов истории принималось, что история не может считаться наукой в строгом смысле этого слова и что история никогда не сможет рассматривать как часть своей задачи установление закономерностей в гемпелевском смысле. Писаная история в ходе своих повествований может использовать некоторые законы, установленные другими науками, но ее собственной задачей остается установление реальной последовательности исторического действия и в качестве истории говорить, что произошло, а не почему.6
Психоистория, мне кажется, наоборот, специально занята установлением закономерностей и раскрытием причин точно в гемпелевском понимании.
\...\
Создавалось впечатление, что воплощается некая чрезвычайно мощная групповая фантазия, и процесс уже не в состоянии остановить даже самый сильный лидер.
\...\
Судя по всему, война - это эпизод группового психоза. При этом способы мышления, уровень воображения, степени распада и проекции, которые обнаруживаются в индивидуальных случаях ограниченных психотических эпизодов, со временем, более или менее скоро, у этих людей совершенно исчезают.

Ллойд Демоз Психоистория Ростов-на-Дону «Феникс», 2000. — 512 с


символика показалась мне поразительно знакомой. Слова Киссинджера особенно напомнили мне императора Вильгельма, который вместе со своим окружением непрестанно повторял: «Монархию взяли за горло. Нам приходится выбирать: или мы дадим, чтобы нас задушили, или будем биться до последнего, чтобы защититься от нападения», и: «На нас неожиданно накинули сеть. Мы корчимся, пытаясь из нее выпутаться ».13 Я вспомнил, как впервые прочитал эти слова. Меня потрясла тогда их неуместность. Германия уж никак не была похожа на страну, которую душат, а Англия, обвинявшаяся в набрасывании сети, была в то время очень дружественно настроена к Германии. Для меня уже не были в новинку теории типа «мы окружены врагами», которыми нации пытаются оправдать начало войны, и я снова поддался искушению выдать образы за разумный довод, как вдруг сказал себе: «Стоп! Ведь и Генри, и Вильгельм, кажется, вполне искренни. Они говорят, что чувствуют, как страну удушают, и поэтому надо начинать войну. У меня же нет основании не верить их ощущениям». Я снова достал кипу своих записей и вскоре убедился, что действительно за этим всем стояла фантазия, а я ее проглядел - каждая страница лежавшего передо мной материала буквально пестрела образами «удушения», кричала об этом.
(с 123)


Многие годы я не мог понять, почему меня, радикалами антинационалиста, почти до слез трогает зрелище марширующих отрядов, когда мы с сыном стоим на параде. Было искушение проигнорировать эти чувства или навесить успокоительный ярлык, но меня так заинтересовало это ощущение - когда военная музыка возносит ввысь - что я приобрел привычку вставать из-за своего стола в Нью-Йоркской публичной библиотеке и бежать к окну каждый раз, когда вниз по Пятой авеню проходил военный оркестр: я пытался схватить суть ощущений и установить, что же за сила на меня действует. Не беда, что я казался малость чудаковатым в глазах работавших тут же коллег, - я должен был попытаться ответить на этот исторический по своей сути вопрос. Лишь после открытия образа войны как рождения я вернулся к вопросу, почему меня так трогают военные оркестры, - теперь у меня было предчувствие, что я знаю ответ. На следующий парад я взял секундомер и прохронометрировал ритм оркестра. Оказалось - около 110-130 ударов в минуту. Затем я прохронометрировал не которые успокоительные мелодии из популярной музыки, которые передавались по радио. Их ритм был от 70 до 80 ударов в минуту. Справившись у акушерки моей жены, я узнал, что нормальная частота сердцебиения - около 75 ударов в минуту, а во время родовых схваток сердцебиение у женщины учащенное 110- 150 ударов в минуту. Ясно, что, глядя на парад, я становился рождающимся ребенком, которого подхватило и понесло биение сердца матери, а слезы в моих глазах были по поводу неминуемого отделения от матери! При этом я мог даже и не чувствовать себя ребенком. Может быть, мое открытие не столь уж важное, зато чисто психоисторическое. Подтвердить его мог кто угодно, используя привычные для науки критерии истины, но его открытие было доступно только психоисторику со специфической моделью личности и даже стилем жизни, необходимыми для использования собственных эмоций в качестве инструмента исследования групповой фантазии.
Все это не означает, что я чувствовал себя удовлетворенным тем, что нашел основную «причину» войны, придя к парадигме войны как родов.


Все это не означает, что я чувствовал себя удовлетворенным тем, что нашел основную «причину» войны, придя к парадигме войны как родов. Наука ведь нацелена в основном не на поиск причин - она пытается решить проблемы, интересные с точки зрения ее внутреннего развития, а открытие причин часто бывает побочным следствием решения проблем.
Я думаю, что своим исследованием я совершил нечто гораздо более важное для психоистории, чем обнаружение причины: я изменил постановку вопроса, который сам же задал. Я очертил новую проблему, составившую важную часть новой теоретической структуры, которая, чувствовал я, будет плодотворна и поддается эмпирической проверке. Теперь я мог задать целый ряд новых вопросов, например: почему национальные проекты в одни моменты истории вызывают в лидерах чувства, связанные с рождением, а в другие моменты не вызывают? Посредством чего передаются эти проекции?


Именно способность порождать новые вопросы является отличительным признаком науки. Наука физика стала так быстро развиваться в семнадцатом-восемнадцатом веках не потому, что ученые были по каким-то причинам смышленее, чем окружающие люди. Образование тех первых ученых было довольно ограниченным, зато знание окружающего мира - обширным. Этот принцип имеет силу и для психоисториков, которые надеются преуспеть там, где историки потерпели неудачу в попытке дать научное объяснение исторической мотивации. Психоисторики имеют шансы на успех не потому, что более остроумны, чем историки, а потому, что совершенно иначе представляют себе задачу и владеют инструментами исследования и научными моделями, которых нет у историков. Даже самые эрудированные из астрологов не могли понять движение планет, пока а) считали своей задачей, в сущности, повествование, а не решение научных проблем и б) не признавали телескоп. Точно так же самые эрудированные историки не смогут понять причины, определяющие историю, пока а) считают своей задачей повествование, а не решение научных проблем, и б) не признают научное эмоциональное отождествление в качестве одного из основных инструментов исследования,